Я в Лиссабоне. Не одна[сборник] - Александр Кудрявцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Университет я оставила с ощущением, что знаю меньше, чем при поступлении, и из столицы, где ходят узкими муравьиными тропами, убежала с Соломоном на край света, где мир лежит в первозданной чистоте. В соснах там шумел ветер, и море билось о скалы, как песнь песней. О, возлюбленная моя, зубы твои, как стадо овец, сгрудившихся у водопоя! Мы жили в домике с саманными стенами, крышей из пальмовых листьев и окном с обращенным внутрь зеркалом вместо стекла. Мы ели дикий мед с орехами, и в саду у нас, как в раю, росли яблони. Днем, когда в сухих водорослях на берегу мы собирали устриц, нас оглушали крики чаек. Вытащив из воды рыбу, они выпускали ее из когтей, чтобы подхватить на лету клювом.
— Так добыча для них превращается в птицу, — щурился Соломон.
— В отличие от других, еврей страдает не страхом кастрации, но — ужасом бесконечного обрезания…
Соломон улыбнулся:
— На все есть тысяча объяснений, и все правильные. Хотя верного — ни одного. Поэтому важнее не отыскать правду, а убедить в ней других.
Так я поняла, что люблю его даже тогда, когда ненавижу.
В нашем царстве мы кормили друг друга яблокам и были мудры, как змеи. Ночью к нам спускались ангелы, а на рассвете пастухи, как волхвы, приносили козье молоко. Целый день мы бродили, прикрываясь ладонью от солнца, а вечером поднимались в горы, в увитую плющом беседку, слушать тишину, как раньше на концертах — музыку. Молчание вдвоем отличается от молчания зала, а отсутствие звуков — от космического безмолвия. Тишина зависит от того, есть ли поблизости спящий, тикают ли часы, бывает, от нее глохнут, ведь она звенит так, что закладывает уши. В беседке наши мысли, как влюбленные, встречались со словами и, умирая, рождали особую тишину, которую, как льдинку, можно сломать даже шепотом.
Иногда мне делалось грустно.
— Быть может, мы встретимся в какой-нибудь другой жизни? — глядела я на темное, синевшее море, в котором тонули звезды.
— Это так же невероятно, как то, что мы встретились в этой, — обнимал меня Соломон.
Так мы прожили три года — три дня, три тысячелетия. И все это время я чувствовала себя аистом, который, расправив крылья, стоит над гнездом. Мы были двуногим, составленным из двух хромых, так что, когда Соломон, схватившись за сердце, упал на свою тень, я схоронила половину себя и с тех пор хромаю. После смерти Соломона целый месяц по крыше долбил дождь, пальмовые листья, набрав воды, прогнулись, и мне казалось, что с потолка вот-вот хлынут потоки, что я переживаю вселенский потоп, что воды объяли меня до души моей. Я скулила от тоски, напоминая суку, у которой утопили щенков и которая сосет свое бесполезное молоко.
В домике, разрушенном, как Иерусалимский храм, с опустевшим ковчегом и потухшим жертвенником я провела еще год, наблюдая в зеркале, как дурнею. «Ночи мои пусты, как горсть нищего, — целовала я могильный камень, ставший для меня Стеной Плача, — а дни валятся, как мертвые птицы…» Смешивая слезы с горьким, скрипучим песком, я хотела согреть Соломона под холодной плитой, но однажды нацарапала морской ракушкой:
Время лечит.
Убивая наши чувства и мечты.
И вернулась к Цлафу.
У меня трое детей, а имена внуков я забываю. Сколько мне? Девочки возраст завышают, девушки занижают, женщины его скрывают, а старухи путают. Казалось, еще вчера я верила в Деда Мороза, а теперь вспоминаю мать, предупреждавшую: «Наступит время, когда вдруг понимаешь — впереди ничего нет. И позади тоже…» Когда-то мои глаза были широко открыты, будто видели чудесный сон, а теперь они открываются от темноты к темноте, будто просыпаюсь ночью, будто под вдовьей вуалью.
Аарон — хороший семьянин, но плохой любовник. «Любовь с утра, как стакан водки, — смеется он, — весь день насмарку». И много работает. Университет мы закончили одновременно, а уже через год Цлаф стал профессором. «Не стоит тратить время на поиск истины, — отмахивается он, когда к нему пристают с вопросами, — ибо истина, как компьютерная программа, не может дать больше того, что в нее вложишь». А моя истина заключается в том, что я никогда не любила Цлафа и никогда от него не уходила. Жизнь шифрует свои тайны не хуже каббалистов, и я часто думаю, как бы она повернулась, если бы в субботу, когда цвели каштаны, разговор с Соломоном не ограничился экзаменом?
— Бабушка, расскажи сказку, — укладываясь в постель, просит меня внучка.
Ее зовут Суламифь, она видит мир в первозданной чистоте, и рядом с ней я становлюсь юной.
— Жизнь без любви, как плен вавилонский. — разглаживая ей кудри, мечтаю я, рассказывая историю про Соломона.
Вячеслав Харченко
Миниатюры
Потоп— Ты же знаешь, — шептал Семен в трубку, — я ни с кем и никогда, ни-ни, но тут страсть такая, огонь, покоя не дает всю ночь. Ты только Клаве не говори, пожалуйста.
Я почему-то представил, как он из квартиры вышел, стоит в трениках и китайских тапочках в скверике с мо-билой и с ноги на ногу переминается, ждет, что я отвечу.
Ну и дал я им ключи, конечно, от второй квартиры. Семен на «шевроле» заехал, я только сквозь стекло смог его девушку немного разглядеть, хотя толком было не видно: просто силуэт какой-то утонченный и профиль такой трепетный (хотя профиль, конечно, трепетным не бывает, но тонкий, изысканный, что ли, как на картинах). Я еще минут тридцать после их отъезда на лавочке сидел, курил, представлял. А потом пошел домой «Спартак» — «ЦСКА» смотреть.
Буквально во втором тайме, когда Комбаров сравнял счет, раздался звонок:
— Петя, ты меня заливаешь, — соседка Раиса Григорьевна звонит, крыса. Конечно, вечно все не так! Но я побежал, а там и слесарь жэковский в желтой спецовке и в бейсболке бурой, и участковый Кабанчик — вечно вы-пимши (мы с ним в одном классе учились, он в детстве всех дворовых кошек достал).
Я дверь открыл, думаю, хоть рассмотрю девушку вблизи, мордашку и фигурку, а там никого нет, совсем никого, ни Семы, ни девушки, ни потопа. В ванной все о’кей, на кухне вода выключена, смотрел, приглядывался — из холодильника размораживающегося лужица сочится.
— И что, — говорю, — баба Рая, у вас от этой капли потоп?
— Не, ну пятнышко-то есть.
Когда кагал разошелся, огляделся. В спальне на столе букет нежных, ароматных чудесных розочек. Девятнадцать штук. «Неужели ей девятнадцать лет?» — подумал, а на тумбочке колготки в сеточку. Взял я их в руки, стою, рассматриваю, куда деть — не знаю, цветы-то думал жене подарить, но потом понял: «Я ей за всю жизнь один раз три розы на двадцатилетие свадьбы подарил, а тут девятнадцать штук».
Отдал Раисе Григорьевне, а колготки хотел Семену передать, но где-то в гараже так и лежат.
СиськиГосподи, какие у нее были сиськи… Дело даже не в объеме, а в пропорциях. Сама тонюсенькая, как ниточка, в бедрах сорок шестой номер, наверное. Плечи без разлета, обычные узкие женские плечи, но вот грудь — это что-то неимоверное, размер четвертый или даже пятый. Она сквозь оглушающую живую музыку лесбиянок из «Ива-НОВЫ» бегала среди столиков и что-то яростно кричала в трубку, кажется, по-итальянски. Когда она обрывала разговор и клала трубку, то так же смачно материлась в зал, но этого сквозь грохот слышно не было, можно было только догадываться по мимике. Прокричав что-то, она бежала к барной стойке и заказывала «Мохито», который оплачивал толстый, овальный перец в белой офисной рубашке с тонким фиолетовым галстуком — почти шнурком, но, конечно, не шнурком. Его бы со шнурком в офис по дресс-коду не пустили.
Все мужики за столиками следили только за ней. Она сосредоточила на себе все внимание. Нет, были еще какие-то девушки, нервные как серны: в стрижках каре, милые, грациозные, блестящие, сверкающие, но эта. но эти сиськи — ну полный отпад.
А потом она проходила мимо и что-то кричала в трубку, и я схватил ее за талию, усадил на колени и даже приобнял, притянул к себе несильно, но ощутимо. Она же ничего не заметила, сидела на коленках и продолжала ругаться по-итальянски в трубку, а вот ее перец заметил и стал ее стаскивать, но я крепко держал, тогда он размахнулся и почему-то пошатнулся (наверное, пьян был в стельку) и ударил меня в лицо.
Я одну руку от сисек отнял и защитился, а свободной ногой, на которой моя прелесть не сидела, дал ему пинка, и перец упал прям мордой в пол, кровища брызнула из носа, но в темноте никто ничего не понял. Только прелесть вскочила и закричала:
— Ну, зачем?! Это же итальянский писатель из ПЕН-клуба, у него через час презентация. Что мне теперь делать? Меня же уволят с волчьим билетом!
— А возьмите меня, я не знаю итальянский, но помню английский.
И Лена Самсонова (она так представилась) сначала отмахивалась, а потом потащила меня на пресс-конференцию, говорит: «Все равно все будут пьяные, никто не разберется», — и галстук фиолетовый повязала.